«Она самая “чуковская” из всех Чуковских», – однажды сказал о ней один мой старший друг. Начав общаться с Еленой Цезаревной, я постепенно стала понимать, что он имеет в виду.
По ней никогда не было заметно, что ей живется труднее, чем остальным. Какая-то редкая внутренняя осанка, душевная воспитанность не позволяла ей показывать, что что-то у нее не так; попросту говоря – жаловаться. Усталость, недомогания, боль от ухода близких не становились поводом отказать во встрече, в разговоре. Можно, наверное, сказать, что она была стоиком, как ее мать, Лидия Корнеевна. Правда, Лидия Корнеевна придерживалась такой максимы – «я с незнакомыми людьми не знакомлюсь». Елене Цезаревне как раз нравилось «знакомиться с незнакомыми», и таких знакомств было много.
«У меня была Светлана Алексиевич, мы познакомились с ней на отдыхе…» «Владимир Сорокин, который приходил ко мне, еще будучи мальчиком…» «Недавно у меня был отец Иоанн из Архангельска…» «Я пригласила на презентацию свою новую знакомую – мы с ней вместе плаваем в бассейне…» – и так постоянно.
В ней было такое радостное любопытство к жизни и к людям. Тоже, наверное, чуковское, от Корнея Ивановича («Я не успокоюсь, пока не перезнакомлюсь со всеми пассажирами в вагоне», говорил он о себе). Елена Цезаревна, «перезнакомившись со всеми», потом знакомство продолжала. Участливо следила за их работой, делами, ей было интересно, что происходит в их жизни.
«Она совсем не из литературного теста», – с удивлением заметил кто-то из знакомых, посмотрев интервью с ней. В чем-то это было так.
Елена Цезаревна не причисляла себя к литераторам, не любила говорить «красно» (запомнилось, как в одном из интервью ее спросили про Цветаеву в эвакуации, и когда корреспондент принялся ее пытать: «А какой вы помните Цветаеву? а какой у нее был голос? а как она была одета?» – ответила с великолепной простотой: «Я бы сказала, что она была одета никак»). Начав заниматься творческим наследием Корнея Ивановича и Лидии Корнеевны, себя скромно именовала «публикатором, исследователем».
При этом – решусь высказать одну догадку – Е.Ц. была одним из самых поэтически восприимчивых людей, которых мне довелось знать. Наверное, как все Чуковские, она была страстным читателем поэзии. Когда мы познакомились и начали общаться, ей, кажется, было приятно, что я, человек совсем другого поколения и опыта, люблю и помню стихи тех же поэтов, которые с детства, отрочества, юности любит и помнит она (это были не столь общеизвестные, как Чуковский, поэты и не самые распространенные стихи); думаю, во многом по той же причине она потом поощряла мои опусы о детской литературе. Мы иногда в разговоре обменивались такими поэтическими «перекидываниями мяча» – например, когда она угощала меня супом, я произносила: «Руп на суп…» – она, удовлетворенно улыбаясь, подхватывала: «…Пятерку на тетерку»… И заканчивали мы вместе: «И тысячу рублей на удовлетворение страстей» (это цитата из «Чукоккалы», которую и она, и я очень любили). Зашла речь о современных трагических событиях – я к слову вспомнила: «Это вроде как машина скорой помощи идет…» – она тут же продолжила: «Сама режет, сама давит, сама помощь подает» (это Твардовский, «Теркин на том свете»). О ком-то из литчиновников, иронически: «Когда ему выдали сахар и мыло, он стал добиваться селедок с крупой…» – «Типичная пошлость царила в его голове небольшой». Однажды я призналась, что Николай Олейников (вышеприведенная цитата – из него) – один из моих любимых поэтов. Ее взгляд посерьезнел, она посмотрела на меня очень цепко и произнесла: «Так жалко его – до слез…» Зная ее внешнюю несентиментальность, я удивилась – это был один из редких случаев, когда эмоцию она выразила так открыто. (Елена Цезаревна имела в виду его судьбу – Николай Олейников, замечательный поэт и редактор детских журналов «Чиж» и «Еж», был арестован и расстрелян в 1937 году по ложному обвинению.) В какой-то момент я вдруг поняла, что она же их всех – Хармса, Олейникова, Шварца – видела или могла видеть, когда ее мама Лидия Корнеевна брала маленькую Люшу с собой на работу в ленинградский «Детгиз», в «маршаковскую редакцию». То есть для нее это была еще и очень личная история.
Лидия Корнеевна Чуковская с Люшей
Она как мало кто умела одарить, поделиться радостью совместного переживания. К каждой встрече готовила – как подарок – и спешила показать что-то, что ей самой было по душе: только что прочитанную книгу, художественный альбом, новый диск с понравившейся песней. Недавняя выставка Бориса Григорьева произвела на нее сильное впечатление (несколько работ Григорьева находятся в переделкинском музее, но только сейчас довелось узнать его творчество полнее), и она попросила друзей привезти его альбом, изданный в СПб. Пришедшей гостье торжественно представляется только что привезенный альбом. В журнале, издаваемом Рериховским обществом, – стихи и редкая иконография Ахматовой и Бродского; журнал тут же предлагается к рассматриванию и совместному комментированию… Это каждый раз маленький праздник, и как радостно, что его можно было разделить вместе с ней. Отдельное удовольствие – смотреть, как по-детски она радуется, восхищаясь статьей, загораясь стихотворной строчкой, любуясь живописным портретом.
День рождения Корнея Чуковского в переделкинском Доме-музее
Елена Цезаревна Чуковская и Евгений Борисович Пастернак
Однажды 1 апреля в день рождения Чуковского в переделкинском музее мы отмечали юбилей сказки «Крокодил», и я привезла в подарок «именинника» – большого игрушечного крокодила. Его водрузили на маленький столик за спиной Елены Цезаревны. В тот раз в музее за общим столом было много выступлений – приехал разный ученый люд, и Елена Цезаревна, как всегда, очень заинтересованно их слушала. Я сидела напротив нее и могла видеть, как она иногда, отвлекаясь от ученых выступлений, украдкой оборачивается и гладит крокодила по зеленой плюшевой спине.
Как-то раз мы приехали вместе на ежегодный костер «Здравствуй, лето!», который проводится в Переделкино со времен К.И. Кто-то из детских писателей загадывал загадки, которые аудитория, в основном детская, должна была отгадать. Я заметила, что Елена Цезаревна, стоявшая рядом, была увлечена отгадыванием не меньше, а может, даже больше, чем самые юные участники этого действа. Как будто в ней, взрослом человеке, всегда жила маленькая Люша, которая иногда проговаривалась – не в обдуманных словах, а в непреднамеренных внезапных жестах.
«Я быстро загораюсь и медленно остываю», – однажды сказала она о себе. Она была стайером (бегуном на длинную дистанцию), человеком долгих жизненных проектов.
Мне она напоминала Давида, каждый раз вступающего в схватку с Голиафом. Обычно схватка была длительной. Перечислим главные из них. Борьба за издание альманаха «Чукоккала». Борьба за Дом Чуковского. Борьба за взрослые сочинения Корнея Чуковского (взяв на себя основной труд по подготовке 15-томного собрания сочинений Чуковского, вышедшего в издательстве «Терра», она фактически подарила ему вторую жизнь). Борьба за сочинения Александра Солженицына и возвращение его доброго имени в Россию. Борьба за сочинения Лидии Чуковской и их встречу с читателем… И так получалось, что Елена Цезаревна всегда выходила победителем – даже в тех ситуациях, когда победы заведомо быть не могло. «Публикация казалась абсолютно недостижимой. Почему же вопреки всем бюрократическим рогаткам… книга все-таки вышла?» – спрашивает она саму себя в «Мемуаре о Чукоккале». И отвечает, как бы оправдываясь: «Я старалась не видеть очевидных вещей». И в другом месте: «Я просто не знала, что это невозможно». Она позволила себе слечь, когда (это моя догадка) закончила все главные дела, которые наметила себе в жизни. «Остались частности, детали».
Мне думается, что она была таким московским европейцем, как Чуковский всю жизнь был немного англичанином.
Ей нравилось летом отдыхать в Финляндии, может быть, отчасти потому, что в финской Куоккале прошло детство ее матери, и куоккальскую жизнь и дом очень любил ее дед. Но мне кажется, еще и потому, что ей была близка неспешная североевропейская жизнь с ее простым и правильным бытом, неиспорченной природой, спокойными доброжелательными людьми. Маленькая деталь: на балконе ее квартиры на Тверской в теплое время года, как в Европе, всегда стояли горшки с цветами, кажется петуниями, – единственные на всем фасаде их большого сталинского дома. О цветах и вообще всем растущем на переделкинском участке она по-особому радела, ей это было в радость. В последние годы она и внешне стала походить на элегантную европейскую леди.
И кстати, она год от года становилась все более красивой. Существует такое предположение, что с возрастом внешний облик человека совпадает с его душой.
В 1990-е годы Елена Цезаревна хлопотала о том, чтобы в Петербурге появилась мемориальная доска на доме (д. 11 по Загородному проспекту), где до ареста в 37-м жил ее отчим, физик Матвей Петрович Бронштейн. Ей это казалось важным – вырвать из беспамятства еще одно имя, вернуть городу, населенному призраками трагического прошлого, еще одного человека, еще одну судьбу. Она, как и Лидия Корнеевна, верила в действенность названного, произнесенного имени. Я собиралась спросить, на каком из московских домов, по ее мнению, должна появиться мемориальная табличка, но не успела: в ноябре, как потом оказалось, ее последнего года я уезжала из города, а когда вернулась – она уже была в больнице.
В приемном покое на Каширке Елена Цезаревна увидела висящий на стене портрет Сталина. Возмутилась – почему у вас висит портрет преступника? И никто из персонала ее не понял – стали объяснять, что это-де исторический календарь, что здесь изображен просто один из исторических деятелей. В самом деле, нельзя же не знать, когда Сталин родился… Елена Цезаревна сочла этот эпизод плохой приметой.
Свои последние дни она провела в больнице, но за очередной спешной работой – вычитывая подоспевшую корректуру «Дневников» Лидии Корнеевны для тома ее Собрания сочинений. Точно так же, в больнице и за срочной работой, провел свои последние дни Чуковский – торопился дописать свои «Признания старого сказочника» (вошедшие в том его первого Собрания сочинений уже после его смерти). И как знать – не вспоминала ли она там строки из «Последнего напутствия» Блока, которые, как мы знаем из ее же рассказа, в свои последние больничные дни сам себе читал Корней Иванович:
Боль проходит понемногу,
Не навек она дана.
Есть конец мятежным стонам.
Злую муку и тревогу
Побеждает тишина.
Публикуется в сокращении.
Полный текст см.: «Новый мир», № 8, 2015
Фото из архива Дома-музея Чуковского