Психология // Интервью

«Не цепляться за мертвые формулы»

Александр Архангельский – писатель, телеведущий, автор линейки школьных учебников по русской литературе, ординарный профессор НИУ ВШЭ, больше 20 лет преподает в разных университетах. Мы поговорили с Александром о зарождении новой этики в университетской среде, «культуре отмены» и коллективной вине.
  • 17 сентября 2020

«Не цепляться за мертвые формулы»
Иллюстрация: zen.yandex.by

Этика нарушения этики

Александр, когда вы почувствовали, что возникли какие-то изменения, что сдвигаются этические нормы?

– Я даже полез в энциклопедии смотреть, что там пишут про новую этику. И ничего путного не нашел. Так что с теоретической точки зрения это для меня пока темный лес. Зато я чуть-чуть знаю, что думали серьезные философы про этику – корпоративную. Корпорация – это придуманное единство очень разных людей, а в придуманном единстве, как на острове Утопия, обязательно должны быть свои своды идеальных правил. При этом в них, при всей идеальности, проступают черты этикета, то есть скучного набора поведенческих инструкций. Можно приходить в пятницу без галстука, а штаны носить на 3 сантиметра короче, чем было принято пять лет назад… Как говорил герой одного советского фильма, «туда не ходи, сюда ходи, а то снег башка попадет, совсем мертвый будешь». Возникает странный симбиоз высоких этических целей и примитивных этикетных правил. Но помимо инструкций и миссии есть еще и собственно этика – то, что не прописывается в корпоративных уставах и связано не с длиной брюк и даже не с общепринятой моралью, а с неформальными человеческими отношениями. Именно здесь, в этих отношениях, возникают вещи эфемерные, неопределимые, зыбкие, противоречивые, то есть живые.

Я все это говорил к тому, что университет, с которым связана моя жизнь, – тоже корпорация. Пусть и особая. И в нем всегда перемешиваются высокие неисполнимые цели, примитивные требования этикета и живые, неформализуемые человеческие отношения. И все это – цели, этикет, общественная мораль и личная этика – текучее, изменчивое, связанное с духом времени. До революции 1968 года профессор носил галстук, а теперь не обязан. А студенты могут вообще приходить в чем хотят, лишь бы декольте не были слишком большими, а животы открывались, в том числе у мальчиков, не выше определенной черты.

И это был этикет, который сформировался как следствие событий 68-го года?

– В мире – да. А что до общественной морали и этики отношений, то не будем забывать о сексуальной революции, Вудстоке, повлиявшем на западную университетскую среду. Университетский этикет в 68-м, 69-м освободился от скучной нормы. А задачей тогдашней университетской этики было преодоление стереотипов буржуазного общества, в том числе сексуальных. В университете было можно больше, чем в обыденном мире, именно потому, что это университет. Там была свобода, как ее понимали в те годы. Этично было нарушать этику.

Но ее понимали примерно так же и дальше в 80-е, 90-е и даже, в общем, в 2000-е?

– Уже в 90-е вдруг что-то в университетской жизни зашаталось, а к концу нулевых перещелкнуло – практически одновременно с католическими скандалами вокруг педофилии, когда выяснилось, что сутаной прикрывалось самое разнузданное насилие. И оказалось, что в университетской среде под разговорами об этике свободы тоже подчас кроются какие-то дурные и непроговариваемые, лживые вещи. Лживыми я называю не сексуальные отношения сами по себе: они становятся ложью в тот момент, когда мы притворяемся, будто их нет, или что они не ставят перед нами вопрос о пределе, границе, которую мы переступаем, или что они не связаны с проблемой власти, авторитета и насилия.

Делать вид, что преподаватель спит со студенткой или студентом не потому, что у него влечение, а потому, что он борется с антибуржуазными табу, стало быть, он не тварь дрожащая, а право имеет, – нечестно. И проблема честности для нового университетского поколения вдруг оказалась важнее, чем проблема сексуальности. Само по себе это хорошо и важно. Другой вопрос – как проблема ставится и как она решается.

В мире, вообще-то говоря, эту проблему начали ставить намного раньше, причем сначала в литературе, а уже потом в журналистике. В великом крошечном романе Кутзее «Бесчестье» преподаватель южноафриканского Кейптаунского университета спит со студенткой из пиетистской семьи. Прямо не сказано, но мы догадываемся, что она – черная. Он искренне не понимает, что это насилие и что он ее использует. Дело доходит до этической комиссии, его выгоняют. А дальше он едет на ферму, где живет его белая дочь-лесбиянка. И эту белую дочь насилуют местные, коренные жители, она беременеет. И дочь говорит отцу, который хочет мстить, что все это нужно либо принять и остаться, либо отвергнуть и уехать. Там рассказано о том, как все возвращается. Как белый мужчина, присваивающий черную женщину не потому, что он ее любит, а потому, что ему нравится ее тело, и просто потому, что можно, вынужден будет отдать свою белую дочь черным мужчинам, потому что им нравится ее белое тело и потому, что – можно. Погасить это удастся (по крайней мере, в том уверена его дочь) только ужасом самоотречения. И белому харассеру предстоит стать дедом черного внука. Это 90-е годы. Пророческий роман.

Что же до морали и правил, то они сегодня во многом регулируются университетскими кодексами – что можно, что нельзя, чем за нарушение придется отвечать. И я за такие кодексы. Просто у нас эти кодексы возникли слишком поздно.

– Вмешательство третьей стороны – деканата, отдела кадров, как в романе Кутзее или в сериале The Morning Show, – сразу вызывает ассоциации с парткомом. Но у писателя Сергея Кузнецова был пост о том, что про партком в этом контексте рассуждают только те, кто сам был травмирован советской жизнью.

– Да, потому что у нас насиловал партком и с нами спал партком. Мы не хотели, а он нас вел к себе и трахал наш мозг.

Партком был арбитром, судьей: он принимал решения, кто прав, а кто виноват. А деканат или этическая комиссия может быть модератором.

Норма, ушедшая навсегда

– Мы сразу ушли в конкретные вещи, связанные с университетами, а все-таки новая этика гораздо шире, это похоже на тотальную смену мировоззрения. В чем это еще проявляется, кроме изменения университетской культуры? И вы считаете, что это изначально возникло в университетской культуре, а потом уже дошло до #MeToo и далее?

– Поскольку университет – левый авангард современного общества, он должен, как всякий левый авангард, не считаясь с обстоятельствами, ставить революционные эксперименты. На самих экспериментаторах в том числе. Потом приходит пора больших корпораций. Ну и начинается казус Вайнштейна. Сейчас меня можно поймать за руку и сказать: «Дорогой мой, мы же понимаем, что а) часть женщин, заявлявших на Харви Вайнштейна, пользовалась сама этими преференциями, сама их провоцировала; б) слово на слово – это не доказательство».

Я совершенно согласен, что были и попытки использовать скандал с ним в свою пользу, но даже десятка реальных доказательств, которые есть в деле Вайнштейна, достаточно, чтобы великий человек был как минимум выведен из истеблишмента. Не потому, что он самый плохой, а потому, что он – олицетворение нормы, ушедшей навсегда. Если даже Вайнштейну нельзя – то тем более нельзя тебе. Другой вопрос – где остановиться. Маразм старой этики заключался в том, что она закрывала глаза на подобные безобразия. Глупость новой – в том, что она надеется все зарегламентировать, превратить жизнь в надежный страховой полис, даже если для этого нужно выхолостить ее.

– По идее человеку, который всю жизнь жил в старой этике – допустим, мужчина, обладающий привилегиями, связанными с его белым цисгендерным статусом и с его какими-то жизненными достижениями, который привык шутить, относиться к женщинам определенным образом, – должно быть очень неуютно в этом новом мире. И довольно большой слой людей чувствует себя сейчас нехорошо. И именно этим вызвано такое остервенелое сопротивление новой этике, под которое подводятся разные аргументы, начиная от все того же парткома и заканчивая тем, что теперь невозможна любовь, потому что нужно информированное согласие. Но ведь получается, что это действительно этика нового поколения и что мы таким образом усиливаем межпоколенческий разрыв?

– Единственное, что мне сейчас не нравится безоговорочно (остальное можно обсуждать), – это исчезновение чувства юмора как единственной общей нормы. Конкретные шутки могут нравиться, могут не нравиться, у одного вызывать идиосинкразию, у другого вызывать приступ смеха до колик. Но исчезает само понимание, что почти всякое слово должно быть произнесено с легкой иронией, чтобы оно не было слишком пафосным, слишком окончательным. Это единственное, что мне в «старом» мире действительно нравилось и чего по-настоящему жаль, но я не могу исключить, что во мне говорит человек моего поколения.

Кстати, в советское время тоже существовала своя норма «юмористического этикета». Про евреев в компании злой анекдот рассказывает еврей – и это нормально. Когда русский или украинец – это не комильфо. А когда компания тесная, все знают друг друга тысячу лет, можно всем, по закону доверия. Вышел за пределы – опять нельзя. Чем это отличается от сегодняшних гендерных, расовых или иных прочих ограничений? Это нормальный этикет, это не этика.

А когда мы хотим решить глубинные этические проблемы с той же прямотой и простотой, с какой решаем проблемы этикета, расписать всю жизнь по пунктам – начинаются вещи ужасные, в том числе давление среды. А среда давит гораздо страшнее, чем политбюро, чем церковь, кто угодно. Поэтому я сейчас и про старую и новую этику буду говорить с одинаковой степенью неприязни как о форме коллективного давления и перекладывания ответственности.

Есть люди личного выбора, есть люди среды. Людям среды позарез нужно, чтобы кто-то дал им инструкцию, охватывающую все случаи жизни, решил за них, как им правильно думать и действовать. И противопоставил прежним поколениям. У шестидесятников была своя этика, противопоставленная этике «отцов». У семидесятников была своя этика, противопоставленная этике шестидесятников, и дальше, дальше, дальше… Для многих, слишком многих это был стадный инстинкт. И ничего в этом смысле не поменялось: «Пришли иные времена. Взошли иные имена», а суть та же.

А человек личного выбора говорит: «Дорогие друзья, вот сейчас господствуют такие-то и такие-то правила. Первое, второе и шестнадцатое я принимаю, а с третьего по пятнадцатое никуда не годятся. Моя принадлежность к поколению, новому или старому, никакой роли тут не играет. Мне – не нравится. Я не согласен». И тогда приходит следующий и говорит: «Слушай, а почему тебе не нравится номер десять или одиннадцать?»

Сегодня гендерные преследования уже невозможны, и это очень хорошо, я обеими руками за. Зато с эйджизма снято проклятие, и это гнусно. «Окей, бумер» – это еще хорошо, это шутка. Но есть же еще «старики ворчат». Да, они ворчат, имеют право, прожили жизнь. Вы тоже будете стариками, тоже будете ворчать, будет ваше время. Гендерную идентичность выбрать можно, а возраст – нет, это онтологическая данность. И если тебя за это оскорбляют, в любую сторону, это совсем неизлечимая травма.

Повторю, правило для меня действует в обе стороны. Я понимаю, когда людям моего поколения что-то не нравится в формулировках новой этики, и я не обязан хвалить все новое только потому, что оно новое. Но когда они начинают врать, будто у нас было все хорошо, правильно, и наша старая добрая этика… Да на лжи она была основана, эта ваша старая добрая этика! Никакой новой этики не было бы, если бы ваша старая этика не оказалась лживой мертвечиной, вонючей, скисшей и разложившейся. Нет в прошлом ничего такого, за что нужно держаться. Ну кроме иронии. Но и в новом ничего незыблемого нет. Мы в настоящем: не в будущем, в отличие от того, что говорит новая этика, но и не в прошлом, в отличие от того, что говорит старая этика.

Готовые своды этических правил на все случаи жизни вообще никому не нужны. Нужны корпоративные описания этикета, форматы поведения, но главным было, есть и будет собственное этическое чувство, основанное на размышлении, критике, постоянном преодолении. И готовности отвечать за свой выбор. И понимании, что нет и не будет ничего окончательного. Сегодня мир согласился, и, наверное, он прав, что, поскольку женщины, черные, гомосексуалы и другие группы недополучили своей социальной истории, справедливо, чтобы в той же университетской среде (шире – в экономике, политике) у этих групп были преференции. Возьмем вызвавшее такой бурный отклик в России решение оскаровского комитета по «представлению недопредставленных сообществ». Но эта задача на поколение, на два, а дальше? Будет ли это правило действовать? Нужно ли будет его соблюдать через 30 лет? Мы не знаем.

Система коллективных привилегий

Очень трудно говорить про #BlackLivesMatter, потому что мы на самом деле плохо понимаем, как там изнутри, в Америке, все устроено.

– Это точно. Но как минимум мы понимаем, что вне контекста сказать «любая жизнь важна» можно, а в сегодняшнем американском контексте нельзя, потому что это в переводе на простой американский будет означать «жизнь черного НЕ важна».

Это вовсе не проявление гуманизма, а демонстративный отказ признавать, что расизм до сих пор не преодолен.

– Но с другой стороны, когда сейчас внуки, правнуки и праправнуки тех, кто подвергался сегрегации, требуют себе компенсаций, это все-таки немного странно?

– Евреи могли получить гражданство Германии в 90-е годы? Могли. Потомки совершавших насилие обязаны были открыть страну для потомков тех, кого убивали. И черные, и другие обделенные сообщества имеют право на компенсации за то, что их предки недополучили. Я не ставлю на одну доску эти ужасы, я только про типологию. И потом, что мы понимаем под компенсацией? Это же не деньги на карманные расходы, а социальные лифты. Формы, в которые протест сейчас облекается, я обсуждать не готов – именно потому, что не знаю изнутри, как там, в Америке, все устроено.

– Тогда получается, что мы возвращаемся к идее коллективной вины, коллективного покаяния, в конце концов – к тому, что сын отвечает за отца?

– Мы получаем идею коллективных привилегий, а не коллективного покаяния – это гигантская разница. А в истории лучше передать, чем недодать.

И что значит «нет коллективной вины»? Нет коллективной этнической вины. А коллективная вина общества есть. Христиане, которые лобовым образом понимали слова из Евангелия «Кровь Его на нас и на детях наших», несут ответственность за то, что было с евреями на протяжении 2 тысяч лет христианской истории. У меня конфликт с этим евангельским эпизодом, скорее всего, дело во мне, но если мы всерьез относимся к этой великой книге, мы же не должны врать.

Революционеры и реставраторы

– Меня, честно говоря, больше всего смущает в новой этике так называемая культура отмены, она же «культура бойкота», она же cancel culture. Если человек плохо поступил, некрасиво высказался, как Джоан Роулинг (а еще пойди пойми, что значит «красиво высказаться», когда вовлечены разные группы, равномерно угнетаемые, и каждая тянет одеяло на себя), дальше из-за этого девальвируются все остальные его высказывания, обесценивается его творчество, он оказывается лишен свободы слова, права на оправдание. Избитый пример с Гогеном, смотря на работы которого теперь все равно думаешь: «А что же он сделал с этой таитяночкой-то?»

– Что касается Роулинг или тем более Гогена, тут представители новой этики нас вообще не поймут, потому что для них это наше привычное противопоставление «искусство выше, чем жизнь, искусство выше, чем правда» непонятно. К искусству они подходят так же, как любые идеологи, – инструментально. Искусство – это то, что выражает правильное отношение, это то, что иллюстрирует верные мысли, или это неинтересно и ненужно.

– То есть это такой левый подход?

– Левоутилитарный. Потому что настоящий левый Вальтер Беньямин вряд ли согласился бы с таким подходом. Это утилитаристская деградация левой мысли и превращение ее в правоконсервативную: на этом же основании правоконсервативная мысль отрицала авангард, на этом же основании правоконсервативная мысль отрицала эксперимент в искусстве. То есть в этом пункте наши левые стали правыми, революционеры – реставраторами, с чем их сердечно поздравляем. Требование урегулировать все и апелляция к любым институтам насилия, лишь бы правильный взгляд на мир восторжествовал, из той же оперы.

Для меня искусство – это эстетика, прекрасная или безобразная, – то, что выражает сущность и глубину жизни, а не служит каким-то правильным или неправильным идеям. Многим адептам новой этики сама эта постановка вопроса непонятна. Писатель был плохим человеком? Долой его книги.

С Роулинг как раз это и происходит: этические представления и этические переживания превращаются в партийные установки. Допустим, она полностью неправа (хотя я не вникал слишком детально, но допустим). И что теперь, перечеркнем все, сделанное ею?

Это же натуральный Сальери: «Ты, Моцарт, недостоин сам себя». Дальше Сальери берет «Новичок» и капает в бокал Моцарта. Это же трагедия не про зависть, а про ревность. Сальери ревнует к Богу, который сдуру дал талант не тому, кому нужно. Он восстанавливает всемирную справедливость, он Бога поправляет. Хотите быть Сальери – вперед и с песней.

Кстати, если бы Пушкин сегодня выпустил «Моцарта и Сальери», то его бы обвинили в смертных грехах, поскольку Сальери умер в 1825 году, а Пушкин написал трагедию в 1830-м, еще земля не успела высохнуть на могиле Сальери. У нас, видишь ли, нельзя снять кино «Лето» про Цоя и Майка Науменко, потому что это было недавно и еще живы свидетели. Этика не велит.

Я к тому, что я не сторонник старой этики и не противник новой. Равно как наоборот. Я противник цепляния за мертвые формулы – любые.

– Есть мнение, что новая этика основана на культе травмы, культе жертвы. Жертвы субъективно переживают свою травмированность, и это дает им право силы и становится их основной идентичностью. Андрей Зорин, например, говорил, что ему странно, что эта культура так боится травмы и возводит ее в такую степень, хотя травмы – это то, что нас формирует.

– Во-первых, на мой взгляд, это очень хороший признак. Это значит, что человечество последние 20 лет жило прекрасной, почти утопической жизнью. Дети смогли вырасти нежными, а нежность – это хорошо. Юрий Михайлович Лотман писал про два непоротых поколения, давших Пушкина: на фоне тех битых и запоротых поколений, в том числе дворянских, это были нежные цветочки с острыми и бурными переживаниями, давшими невероятный взлет культуры. Собственно, книжка Андрея Зорина «Появление героя» – она же об этом. Не было бы рождения героя сентиментального, чувствительного, если бы не два поколения непоротых дворян.

Другое дело, что я скептик и что история сейчас режет по живому, нежным душам и телам мало не покажется. Но это, кажется, уже неизбежно. «Розы – морозы» – вечная рифма.


Youtube

Новости





























































Поделиться

Youtube