О Болдинской осени 1830 года часто говорят как о наиболее продуктивной творческой поре в жизни Пушкина. Вспоминают и о карантинах, и о жажде вырваться в Москву, и о матримониальной неопределенности... Но о том, что поэту, который с рождения не расставался с книгами, целых 3 месяца было элементарно нечего читать, и что подобное положение дел для него было равносильно нехватке воздуха, вспоминают далеко не все...
Выехав 31 августа 1830 года из Москвы в село Болдино, Пушкин взял с собой всего лишь несколько книг. Поэт собирался за месяц решить дела со вступлением в управление родовым имением, заложить его для приданого невесте и вернуться в Первопрестольную для подготовки к свадьбе. Провести в заточении в родовой усадьбе из-за холерных карантинов вокруг Москвы ему пришлось 3 месяца...
В письме жене, написанном тремя годами позднее, 30 октября 1833 года, во время работы в том же Болдине над «Медным всадником» и «Пиковой дамой», Пушкин так описал свой жизненный уклад в тихой усадьбе:
- «Ты спрашиваешь, как я живу и похорошел ли я? Во-первых, отпустил я себе бороду; ус да борода – молодцу похвала; выду на улицу, дядюшкой зовут. 2) Просыпаюсь в 7 часов, пью кофей, и лежу до 3-х часов. Недавно расписался, и уже написал пропасть. В 3 часа сажусь верьхом, в 5 в ванну и потом обедаю картофелем, да грешневой кашей. До 9 часов – читаю. Вот тебе мой день, и все на одно лице».
Рисунок Пушкина от 7 октября 1833, Болдино: Александра (на переднем плане)
и Наталья Гончаровы на начальном черновике первой страницы «Медного всадника»
Вряд ли режим дня поэта был иным и в 1830 году, хотя приехал он в усадьбу в довольно подавленном состоянии:
«Милый мой, расскажу тебе все, что у меня на душе: грустно, тоска, тоска. Жизнь жениха тридцатилетнего хуже 30-ти лет жизни игрока. Дела будущей тещи моей расстроены. Свадьба моя отлагается день от дня далее. Между тем я хладею, думаю о заботах женатого человека, о прелести холостой жизни. К тому же московские сплетни доходят до ушей невесты и ее матери – отселе размолвки, колкие обиняки, ненадежные примирения – словом, если я и не несчастлив, по крайней мере не счастлив. Осень подходит. Это любимое мое время – здоровье мое обыкновенно крепнет – пора моих литературных трудов настает – а я должен хлопотать о приданом да о свадьбе, которую сыграем бог весть когда. Все это не очень утешно. Еду в деревню, бог весть буду ли там иметь время заниматься и душевное спокойствие, без которого ничего не произведешь, кроме эпиграмм на Каченовского. (П. А. Плетневу, 31 августа 1830 г., из Москвы в Петербург)».
Но уже 9 сентября Пушкин снова бодр и весел: дела решаются, работа спорится и приносит удовольствие:
«Ты не можешь вообразить, как весело удрать от невесты, да и засесть стихи писать. Жена не то, что невеста. Куда! Жена свой брат. При ней пиши сколько хошь. А невеста пуще цензора Щеглова, язык и руки связывает... Ах, мой милый! что за прелесть здешняя деревня! вообрази: степь да степь; соседей ни души; езди верхом сколько душе угодно, пиши дома сколько вздумается, никто не помешает. Уж я тебе наготовлю всячины, и прозы и стихов». (П. А. Плетневу, 9 сентября 1830 г., из Болдина в Петербург).
Тем временем кольцо карантинов вокруг Москвы сжимается, Болдино становится своего рода островом посреди бушующей стихии. Читать поэту нечего. Усадебной библиотеки не было, кроме, возможно, собрания календарей, о которых будет упомянуто в «Истории села Горюхина», и кое-чего еще.
Несколько книг Пушкин, спешно покидая Москву, захватил с собой в дорогу: собрания The Poetical Works of Milman, Bowles, Wilson and Barry Cornwall и The Poetical Works of Coleridge, Shelley and Keats, второй том «Истории русского народа» Н. А. Полевого и «Pensées de Jean-Paul» (книга эта была подарена Пушкину Ю. Н. Бартеневым, литератором и директором училищ Костромской губернии, как раз перед выездом поэта из Москвы). Все эти книги откликнутся в болдинских творениях, особенно первая, которая станет основой для создания «Маленьких трагедий».
Уже 29 сентября Пушкин, покончив с делами и собираясь прорваться сквозь цепь карантинов в Москву, пишет Плетневу:
«Я, оконча дела мои, еду в Москву сквозь целую цепь карантинов. Месяц буду в дороге по крайней мере. Месяц я здесь прожил, не видя ни души, не читая журналов, так что не знаю, что делает Филипп и здоров ли Полиньяк».
Филипп – новый король Франции Луи-Филипп Орлеанский, герцог де Полиньяк – бывший премьер-министр свергнутого Карла X. Пушкин всегда живо интересовался европейской политикой, резонно предполагая, что зарубежные дела в той или иной степени отражаются и на ситуации в родной стране. Иностранные издания после восстания декабристов были измордованы цензурой, но среди окружения Пушкина было немало дипломатов, которые снабжали его (да и весь высший свет) самой свежей европейской периодикой без купюр.
Как раз перед поездкой в Москву поэт заключил пари с Вяземским: казнят или нет ультрароялиста Полиньяка, подготовившего Июльские ордонансы 1830 года, отменявшие Хартию 1814 года, согласно которой король мог царствовать, но не править. Карл X подписал роковые ордонансы, что немедленно вызвало буржуазную революцию, свержение монарха и приход к власти «безвестного» Луи-Филиппа. Пушкин был уверен, что Полиньяку казни не избежать, Вяземский был против кровопролития. Забегая вперед: шампанское выиграл князь.
О Полиньяке поэт вспомнит даже в одном из писем к невесте от 11 октября 1830 года. Вряд ли он стал бы так беспокоиться о судьбе опального министра, да и о своем пари, будь в Болдино приличная библиотека, а Натали была бы вне опасности (Гончаровы так и не выехали из Москвы, охваченной холерой):
«Итак, вы в деревне, в безопасности от холеры, не правда ли? Пришлите же мне ваш адрес и сведения о вашем здоровье. Что до нас, то мы оцеплены карантинами, но зараза к нам еще не проникла. Болдино имеет вид острова, окруженного скалами. Ни соседей, ни книг. Погода ужасная. Я провожу время в том, что мараю бумагу и злюсь. Не знаю, что делается на белом свете и как поживает мой друг Полиньяк. Напишите мне о нем, потому что здесь я газет не читаю. Я так глупею, что это просто прелесть». (Перевод с французского И.С. Тургенева).
А.А. Пластов «Пушкин в Болдино» (1849)
29 октября Пушкин уже в совершеннейшей панике (представьте себе карантин-2020 – в четырех стенах без книг и без капли интернета), о чем и пишет Плетневу:
«Я сунулся было в Москву, да узнав, что туда никого не пускают, воротился в Болдино да жду погоды. Ну уж погода! ...то есть, душа моя Плетнев, хоть я и не из иных прочих, так сказать, но до того доходит, что хоть в петлю. Мне и стихи в голову не лезут, хоть осень чудная, и дождь, и снег, и по колено грязь. Не знаю, где моя; надеюсь, что уехала из чумной Москвы, но куда? в Калугу? в Тверь? в Карлово к Булгарину? ничего не знаю. Журналов ваших я не читаю; кто кого? Скажи Дельвигу, чтоб он крепился; что я к нему явлюся непременно на подмогу зимой, коли здесь не околею. Покамест он уж может заказать виньетку на дереве, изображающую меня голенького, в виде Атланта, на плечах поддерживающего «Литературную газету».
Тем временем – да откуда было знать об этом Пушкину – «Литературная газета» Дельвига была закрыта по доносу Булгарина, обратившего внимание III отделения на четверостишие Казимира Делавиня, посвященного Июльской революции и опубликованного в октябрьском номере издания. Делавинь был автором революционного гимна Франции La Parisienne, так что подозрения у охранителей монархического строя были отнюдь не беспочвенными.
Читать Пушкину было по-прежнему нечего. Писем и тех почти не было. Брат не писал, невеста ограничивалась редкими письмами «короче визитной карточки», послания друзей доходили до него с большим опозданием и окольными путями. «Не можешь вообразить, как неприятно получать проколотые письма: так шершаво, что невозможно ими подтереться – anum расцарапаешь», – невесело шутил Пушкин в письме к приятелю, композитору Верстовскому. Оставался один выход – писать самому, и писать много:
«Доношу тебе, моему владельцу, что нынешняя осень была детородна, и что коли твой смиренный вассал не околеет от сарацинского падежа, холерой именуемого и занесенного нам крестовыми воинами, то есть бурлаками, то в замке твоем, «Литературной газете», песни трубадуров не умолкнут круглый год. Я, душа моя, написал пропасть полемических статей, но, не получая журналов, отстал от века и не знаю, в чем дело – и кого надлежит душить, Полевого или Булгарина». (А.А. Дельвигу, 4 ноября 1830 г., из Болдина в Петербург).Историографа и литератора Н.А. Полевого Пушкин, сидя в Болдине в окружении карантинов, все-таки немного «придушил». Недаром он взял с собой второй том его «Истории русского народа». Академическую ученость Полевого Пушкин спародировал в «Истории села Горюхина»:
«Оставшись наедине, я стал рассматривать свои календари, и скоро мое внимание было сильно ими привлечено. Они составляли непрерывную цепь годов от 1744 до 1799, то есть ровно 55 лет. Синие листы бумаги, обыкновенно вплетаемые в календари, были все исписаны старинным почерком. Брося взор на сии строки, с изумлением увидел я, что они заключали не только замечания о погоде и хозяйственные счеты, но также и известия краткие исторические касательно села Горюхина. Немедленно занялся я разбором драгоценных сих записок и вскоре нашел, что они представляли полную историю моей отчины в течение почти целого столетия в самом строгом хронологическом порядке. Сверх сего заключали они неистощимый запас экономических, статистических, метеорологических и других ученых наблюдений. С тех пор изучение сих записок заняло меня исключительно, ибо увидел я возможность извлечь из них повествование стройное, любопытное и поучительное. Ознакомясь довольно с драгоценными сими памятниками, я стал искать новых источников истории села Горюхина. И вскоре обилие оных изумило меня. Посвятив целые шесть месяцев на предварительное изучение, наконец приступил я к давно желанному труду и с помощию божиею совершил оный сего ноября 3 дня 1827-го года».
О каких-то личных счетах со стороны поэта не могло быть и речи; его, скорее, забавлял пространный слог историографа. Между тем, Полевой взял за основу западную историографию, решив доказать на материале русской истории обусловленность действия личности историческими условиями.
Человек, писал он, «не может даже ускорить ход судеб и перепрыгнуть через ступеньки лестницы их, ибо он сам только ступенька в сей лестнице». Это было сравнительно новым словом в отечественной историографии, что отметил и Пушкин.
Поддерживал Пушкин связи и с другим признанным к тому времени литератором и историком – М.Н. Погодиным, издателем и редактором «Московского вестника». В частности, из письма к нему, написанного в начале ноября 1830 года, можно узнать, что из всей русской периодики до Пушкина доходили только официальные «Московские ведомости», где публиковались отчеты о количестве жертв холеры и сроках карантинов вокруг Москвы.
Но душа поэта настолько истосковалась по художественному слову, что он просит Погодина, с которым, в общем, находился в хороших приятельских, но натянутых деловых отношениях (поэт был должен ему 5000 рублей):
«Если при том пришлете мне вечевую свою трагедию («Марфу, Посадницу Новгородскую», первые действия которой Погодин читал Пушкину в мае 1830 года – прим.), то вы будете моим благодетелем, истинным благодетелем. Я бы на досуге вас раскритиковал – а то ничего не делаю; даже браниться не с кем. Дай бог здоровье Полевому! его второй том со мною и составляет утешенье мое».
В обмен Пушкин высылает Погодину для публикации новое стихотворение «Герой» («моего Пафмоса Апокалипсическую песнь»). И продолжает сетовать на нехватку чтения и информации своим корреспондентам: «Здесь я кое-что написал. Досадно, что не получал журналов», – пишет он Вяземскому 5 ноября, собираясь снова прорываться через кордоны. И добавляет, памятуя о пари на судьбу Полиньяка:
«Кто плотит за шампанское, ты или я? Жаль, если я. Кабы знал, что заживусь здесь, я бы завел переписку взасос и с подогревцами, то есть на всякой почте по листу кругом – и читал бы в нижегородской глуши le Temps и le Globe».
Е.Е. Моисеенко «А. С. Пушкин в Болдино» (1974)
Миновать кордоны вновь не удалось. Пушкин вновь возвращается в Болдино. Одна отрада – по возвращению находит он письмо от Погодина и «сигнальный экземпляр» «Марфы Посадницы» (была издана анонимно). И не удерживается ни от похвалы, ни от критики:
«И прочел ее два раза духом. Ура! – я было, признаюсь, боялся, чтоб первое впечатление не ослабело потом; но нет – я все-таки при том же мнении: «Марфа» имеет европейское, высокое достоинство. Я разберу ее как можно пространнее. Это будет для меня изучение и наслаждение. Одна беда: слог и язык. Вы неправильны до бесконечности. И с языком поступаете, как Иоанн с Новым городом. Ошибок грамматических, противных духу его усечений, сокращений – тьма. Но знаете ли? и эта беда не беда. Языку нашему надобно воли дать более (разумеется, сообразно с духом его). И мне ваша свобода более по сердцу, чем чопорная наша правильность. – Скоро ли выйдет ваша «Марфа»? Не посылаю вам замечаний (частных), потому что некогда вам будет переменять то, что требует перемены. До другого издания».
Отдельную статью о «Марфе Посаднице» Пушкин набросает только вчерне, так и не завершив ее. В целом его мнение осталось неизменным: как и во время создания «Бориса Годунова», он считал, что драматург, решившийся на написание истинной народной драмы, должен быть, подобно «идеальному» историографу, беспристрастен и объективен:
«Драматический поэт <...> не должен был хитрить и клониться на одну сторону, жертвуя другою. Не он, не его политический образ мнений, не его тайное или явное пристрастие должно было говорить в трагедии, но люди минувших дней, их умы, их предрассудки. Не его дело оправдывать и обвинять, подсказывать речи. Его дело воскресить минувший век во всей его истине. Исполнил ли сии первоначальные необходимые условия автор «Марфы Посадницы»? Отвечаем: исполнил, и если не везде, то изменило ему не желание, не убеждение, не совесть, но природа человеческая, всегда несовершенная». (А.С. Пушкин «О народной драме и о «Марфе Посаднице» М. П. Погодина»).
Н.И. Пискарев «Пушкин в Болдине» (1836)
Эта статья и письмо Погодину были, пожалуй, последними «росчерками пера» Пушкина в Болдине. Карантины начали снимать, и уже 1 декабря он был в деревне Плотава (ныне Московская область), где просидел несколько дней в ожидании разрешения на въезд в Москву. 5 декабря поэт уже в Первопрестольной, а 9-го пишет известную победную реляцию Плетневу:
«Скажу тебе (за тайну), что я в Болдине писал, как давно уже не писал. Вот что я привез сюда: 2 последние главы «Онегина», 8-ю и 9-ю, совсем готовые в печать. Повесть, писанную октавами (стихов 400), которую выдадим Anonyme («Домик в Коломне» – прим.). Несколько драматических сцен, или маленьких трагедий, именно: «Скупой рыцарь», «Моцарт и Сальери», «Пир во время чумы» и «Дон Жуан». Сверх того, написал около 30 мелких стихотворений. Хорошо? Еще не всё (весьма секретное). Написал я прозою 5 повестей («Повести Белкина» – прим.), от которых Баратынский ржет и бьется – и которые напечатаем также Anonyme. Под моим именем нельзя будет, ибо Булгарин заругает».
В Москве на поэта обрушился ворох окололитературных новостей, и он спешит в том же письме высказать свое мнение по самой, на его взгляд, важной из них:
«Итак, русская словесность головою выдана Булгарину и Гречу! жаль – но чего смотрел и Дельвиг? охота ему было печатать конфектный билетец этого несносного Лавинья. Но все же Дельвиг должен оправдаться перед государем. Он может доказать, что никогда в его «Газете» не было и тени не только мятежности, но и недоброжелательства к правительству. Поговори с ним об этом. А то шпионы-литераторы заедят его как барана, а не как барона. Прости, душа, здоров будь – это главное».
Шпионы-литераторы все-таки заели барона... Уже в январе 1831 года Дельвига не стало...
«Но все же Дельвиг должен оправдаться перед государем». 3 месяца в Болдине не прошли бесследно и для Пушкина. И главное – он переменил свое мнение о Николае I, выразив в одном из писем свое уважение к монарху, посетившему Москву в разгар холеры. Император оставался в Москве до 7 октября, чем предотвратил распространение паники и пресек зарождающийся холерный бунт. Именно ему восхищенный Пушкин посвятил стихотворение «Герой», направленное Погодину, где сравнил Николая с Наполеоном, посетившим чумной госпиталь в Яффе 11 марта 1799 года. Правда, предотвратить бунт в июне 1831 года в Петербурге государю не удалось, народ усмиряли с помощью гвардии и жандармов.
Но к тому времени государство и монархия как форма правления стали для поэта уже вневременными и внеличностными категориями. Чему свидетельство «Медный всадник», где Петр I – не человек, а символ самодержавия, и сожженная в Болдино 10 глава «Онегина», которая, помимо описания кружка декабристов, содержала в том числе знаменитые строки:
Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щеголь, враг труда,
Нечаянно пригретый славой,
Над нами царствовал тогда.
Поэт отказался и от персонификации власти, и не стал писать сатиру о декабристах. Как знать, быть может, на столь резкую перемену во взглядах повлиял и слишком узкий и тенденциозный «круг чтения» в Болдино. Или жизнь «у бездны мрачной на краю», или же горячее желание поэта наконец-то остепениться. А, возможно, и то, что он окончательно отошел от вольнодумства: осенью 1830 года в Болдине он перевел с церковнославянского на русский «Житие преподобного Саввы Сторожевского» – первый и единственный опыт подобного рода в творчестве Пушкина. Хотя житийные тексты были необходимы ему для работы и ранее – как языковой, литературно-эстетический и исторический материал. Но уже в 1836 году в «Капитанской дочке» он пишет от лица рассказчика:
«Молодой человек, если записки мои попадут в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения общественных нравов без всяких насильственных потрясений».